– Приезжайте в половину третьего в Изюм, точку скину, это около памятника генералу Волоху, – говорит мне Тичер, пресс-офицер Третьей отдельной штурмовой бригады, ставшей очень известной в Украине благодаря своей храбрости, воинскому умению, бесстрашию и грамотно продуманной коммуникационной стратегии.
Тичер должен отвезти меня на стабилизационный пункт – все называют его просто стабик – место, куда эвакуируют раненых бойцов прямо с передовой и где оказывают им первую медицинскую помощь перед отправкой в госпиталь.
Упаковываю в большой военный рюкзак броник (семь кг), аптечку с обязательными турникетами, сверху пристегиваю каску (полтора кг). Фотоаппарат, пленки, записную книжку, смену белья – в другой рюкзак.
Ехать из Киева до Изюма просто: на поезде до Славянска и потом минут сорок машиной. В Славянске на платформе много военных, некоторые с цветами, – встречают жен и подруг, приехавших в гости на день-другой. Объятия, поцелуи, молодые девчонки, виснущие на шеях своих возлюбленных… Смотреть на это и радостно, и больно – я понимаю, что кто-то из них, возможно, видится в последний раз.
В 2022 году здесь проходила линия фронта
Дорога от Славянска до Изюма идеальна. Вернее, она была бы идеальна, если бы глаз все время не цеплялся за мертвые обуглившиеся деревья с торчащими вверх черными ветвями, будто кричащими от боли. За деревьями мелькают мертвые деревни: груды кирпичей, остатки сгоревшей военной техники, зияющие пробоины в крышах уцелевших домов, кое-где залатанные ярко-синим ооновским пластиком, и одинокие печные трубы, столько раз виденные в кино про войну.
Теперь вот вижу и наяву.
Людей нет вообще.
Жизнь в эти места пока не особо возвращается.
В 2022 году здесь проходила линия фронта, и все указатели на дороге до сих пор замазаны белой краской. На обочинах нет никаких билбордов, кроме одного рекламного щита с предложением эвакуировать транспорт.
Изюм – абсолютно прифронтовой город, военные повсюду, города они практически не знают, поэтому для верности спрашиваю дорогу у местных:
– Памятник генералу Волоху далеко?
– Да вон, направо, по проспекту Ленина пройдете, – говорит какая-то женщина обыденным голосом.
"Проспект Ленина" просто бьет по ушам, потому что это немыслимое сочетание для сегодняшней Украины, пережиток далекого прошлого. Все Ленины – в любом виде – запрещены после Майдана по закону 2015 года о декоммунизации. Изюмский – не исключение, теперь это проспект Независимости, но женщине, видимо, удобнее по-старинке.
А за углом – следующий сюрприз:
– Памятник генералу Волоху, вы спрашиваете? Так его же снесли.
Генерала Волоха нашли в траве неподалеку от постамента
Много позже я выясняю, что генерал Волох погиб под Изюмом в 1943-м во время не самой успешной Изюмской операции, никакого необыкновенного подвига он не совершил, памятник сам по себе ничего собой не представлял, и местные власти еще в 2023 году подали заявку в министерство культуры, чтобы избавиться от него. Но кому-то, видимо, надоело так долго ждать, и одним прекрасным августовским утром 2024 генерала Волоха нашли в траве неподалеку от постамента.
Теперь постамент красного гранита стоит один, настоящая же могила генерала Волоха в Москве, на Новодевичьем кладбище.
А меня окликает добродушного вида здоровяк с окладистой бородой, это и есть Тичер.
Подъезжает длинный яркого цвета автобус.
Едем долго, сначала по асфальту, потом проселками. Слышу обрывок тоскливой песни, играет у водителя:
Вино, вино червоне,
А хто ж тебе буде пити
Як я буду в землі гнити?
Вино, вино червоне
Хлопче, хлопче молодий
Інший мене буде пити,
А ти будеш в землi гнити,
Хлопче, хлопче молодий.
Но военные, подсаживающиеся время от времени в автобус, спокойны, дядька рядом со мной грызет орехи, а многие еще и шутки шутят, потешаются друг над другом. Вот один спрашивает у водителя:
– У тебя пепси есть?
– Нi.
– Эх, жаль, а вот бы у тебя раздавали пепси и колу, как в самолете!
– Ага, – подхватывает другой, – и стюардесса ходит такая, боками плавно покачивая.
На следующей остановке заходит корпулентный человек, не толстый, но широкий. Это боевой медик со стабпункта, позывной "Вагон".
Он осматривает сидящих и спрашивает:
– У вас у всех броники есть?
– Да зачем нам броники, – несется в ответ. – Ты такого размера, что нам броники не нужны, ты нас закроешь. Ты ж вагон.
Все, включая Вагона, ржут.
Кстати, позывной Вагон придумал себе сам, это просто первые буквы его имени и фамилии.
Передо мной сидит молодая девушка в военной форме. Я еще не знаю, ни как ее зовут, ни кто она, ни того, что именно она и станет главной героиней этого репортажа.
До места добираемся почти в потемках. Фары выхватывают прислоненные к стене окровавленные носилки.
Дыхание войны все ближе.
Стабик расположен в довольно большом здании – то ли бывший детский сад, то ли правление, то ли сельский клуб – понять сложно, да и ни к чему. На облупленных стенах какой-то доктор – шутник и любитель живописи – развесил коллажи и цветные вырезки из старых журналов типа "Огонька": вот "Флейтист" Эдуарда Мане рядом с колокольней Святой Софии, а вот целая коллекция соцреализма из Украинской ССР - например, картина художника Басанца "Чувство Семьи Единой", погружающая всякого, кто на нее посмотрит, в советские времена с их игрой в дружбу народов под руководством партии…
В общем, если не знаешь, то и не понять, что это медучреждение, кабы не огромный, с неожиданно розовыми стенами зал справа: это и есть главное помещение стабика.
как правило, раненых привозят после захода солнца
Заходишь туда – и кажется, что попадаешь на какой-то межгалактический корабль: все сверкает, сияет и переливается металлическим блеском, и даже "иллюминаторы" есть – огромные круглые хирургические лампы. Правда, на этом сходство с научной фантастикой заканчивается: посередине зала стоят три операционных стола, вдоль стен – шкафы с медикаментами, а металлический блеск, как выясняется, идет от развешанных вокруг золотистых и серебряных термоодеял. Все окна стабика тщательно заложены мешками с песком.
Еще здесь есть очень специфические вещи, которых не найдешь в обычной больнице, – турникеты, израильские бандажи, гемостатические бинты для тампонады, окклюзионные наклейки – словом, все, что помогает довезти раненого бойца до госпиталя живым.
Автобус, привезший нас, забирает отработавших смену и уезжает. Все расходятся по своим комнатам, стабик замирает. Наступает безмолвие и полная, просто какая-то удивительная, тишина. Сколько она продлится, никогда и никому неизвестно, но, как правило, раненых привозят после захода солнца – вражеские дроны охотятся за каждой машиной, появляющейся на дороге, поэтому так безопаснее.
Я понимаю, что в любую секунду это сейчас такое спокойное пространство может наполнится звуками войны – стонами, криками боли, ужаса, страха, - и окровавленными людьми войны в блевотине, грязи, земле, в собственных испражнениях, с торчащими из раздробленных, замотанных окровавленными бинтами ног и рук серыми осколками костей.
И это будет сгусток мучительных страданий.
Еще это будут героические попытки людей, к которым я приехала, спасти человеческую жизнь.
И очень часто именно от стратегии помощи, избранной хирургом на стабе, зависит дальнейшая жизнеспособность раненого.
Совершенно не правы те, кто считает, что врачи ко всему привыкли, делают свою работу механически и ничего не чувствуют. Чувствуют, переживают, мучаются, и именно поэтому зачастую отсекают все внешние негативные события, – им хватает выше крыши того, что происходит на стабе.
И у каждого врача здесь есть свое кладбище побратимов…
Хирурга смены зовут Юра, его позывной Сет – напоминание про детское увлечение играми в приставку.
Юра рассказывает так:
Я четко понимал, что не буду вилять или как-то уклоняться
– Я пришел по мобилизации в сентябре двадцать второго. Смелости идти добровольцем у меня не было. Сказать, что мои родные и близкие толкали меня в плечи – "иди служить", это – нет. Всем было страшно. И мне тоже. Но я для себя четко понимал, что не буду вилять или как-то уклоняться.
Конечно, я знал и понимал еще до полномасштабки, что идет война, это все врачи знали, потому что время от времени в больницы поступали раненые. Но я жил, – это грубо немножко звучит, - в своем мире, в своем "пузыре", как сейчас любят говорить, и это был мой такой пунктик: я помогаю сохранять и улучшать жизнь людей, и совершенно не важно, военные это или гражданские.
– А сейчас вы по-прежнему в своем мире, или утро все-таки начинается с новостей?
– Не, вообще. Я за два года телевизора не видел, если так взять.
– Умный ты человек очень, я тебе скажу, – вступает в разговор сидящий рядом со мной Тичер. – Завидую.
– Я просто сконцентрировал внимание на своем поле ответственности. Возможно, это неправильно, но для меня это комфортно. Я себя психологически хорошо чувствую, хотя то, с чем я сталкиваюсь на стабилизационном пункте, очень тяжело морально, слишком часто есть вероятность того, что ты не выйдешь из операционной победителем.
Большой хирургии на стабе нет. В основном, здесь делают перевязки и контролируют кровотечение – это возможно, если турникет наложен не больше четырех часов назад. Часто бывает, что хирург снимает турникет, а где-то "свистит" сосуд, – и, если этот сосуд единственный, по которому поступает кровь к конечности, его нужно сохранить во что бы то ни стало.
– До госпиталя полтора часа ехать, чем больше времени проходит, тем хуже для раненого, время тут работает против нас, – это опять Юра рассказывает, – вот и позволяем себе набрасывать временные шунты, заменяем дефект сосуда частичкой ПХВ-трубки, и тем самым ребятам спасаем руки и ноги. А потом, уже на дальнейших этапах, эту трубку заменяют трансплантатом.
– А если турникет стоит больше четырех часов?
Моя задача – дать конечности шанс. И я по мере сил даю
– Ну до шести часов нога обычно еще жизнеспособна, но она требует особого внимания. Моя задача – дать конечности шанс. И я по мере сил даю. В моей копилочке даже есть шунтирование подколенной артерии, – говорит Юра гордо.
– Шунтирование и замена части сосуда на стабе требуют хирургического мужества, – сказал мне потом один очень известный врач.
– Юра, а вы, как человек, изменились за эти два года?
– Мне трудно себя оценивать. Наверное, да.
– А что поменялось?
– Окружение. Окружение изменилось довольно так кардинально. Старое почти исчезло. Друзья, которые себя били в рубашку: "Юра! Да мы... только скажи... мы сразу за тобой", – сейчас за границей. Но в какой-то момент я стал спокойнее реагировать на так называемых уклонистов.
– Почему?
– Ну, потому что они хотят жить.
– А не обидно?
– За что?
– Ну, все хотят жить. Вы тоже хотите жить. Но вы здесь, а они там. Плывут через Тису.
– Почему мне на них обижаться, если они сделали такой выбор? У них своя жизнь, и какие-то свои испытания к ним придут.
– Изменилось ли ваше отношение к жизни?
– Затрудняюсь вам ответить на этот вопрос. Жить всегда приятно. Мне повезло: я не принимал участия ни в каких столкновениях лицом к лицу. Я имею оружие, но мне не приходится им пользоваться, и это для меня большой плюс. Я выполняю работу, в которой разбираюсь, и знаю, что выполняю ее достаточно хорошо... Не исключено, что моя жизнь может пройти в этих, назовем их, "временных трудностях", но есть святая идея, что все это закончится, и мой ребенок будет жить в покое.
– Так можно сказать, что это просто счастье?
– В своем роде – да. Ну, вообще, – говорю это не в формате рекламы, – я очень доволен, что попал в "тройку", ведь мог бы быть боевым медиком в каком-нибудь подразделении, которое мало заботится о своих бойцах, и у которого поставленная задача приоритетнее жизни.
Потом он улыбается и добавляет:
– Да, и не забывайте о моем "пузыре", он очень сильно сохраняет мое психоэмоциональное состояние и совершенно не мешает выполнять поставленные задачи.
В коридоре стаба появляется молодая девушка, с которой мы вместе ехали в автобусе, – она, оказывается, врач-терапевт, работает посменно то в медпункте Третьей штурмовой в Изюме, то на стабе, на интервью сейчас у нее времени нет, потому что у нее котенок и урок японского (!) языка, может быть, завтра сможет.
Я сижу и тупо жду раненых, страстно желая, чтобы их не было, чтобы хотя бы сегодня, именно сегодня, пока я здесь, все были бы живы, – но при этом я сижу и жду их, прислушиваясь к каждому звуку. Какой-то подлый дьявольский голос внутри нашептывает: все равно ж они будут, это война, так пусть будут сейчас, пока ты здесь, ты журналист, и знаешь: нет события – нет репортажа.
А зачем он нужен, этот репортаж, если условие его – мучения человека? – задаю я вопрос себе. И неужели я не смогу рассказать про стабик в тот редкий для них всех день счастья, когда нет крови и смертей?
Смогу. Я просто обязана это сделать.
Мой второй и последний собеседник на сегодня – неунывающий Вагон. В прошлой, очень далекой и совершенно другой жизни Вагон жил в Виннице и продавал сельхозпродукцию.
Для меня жизнь до войны перестала существовать
– Для меня в какой-то момент жизнь до войны перестала существовать, мы оторвались от той реальности, однозначно. Я вообще не чувствую жизни, которая была у меня тогда.
– То, что я здесь делаю, мне нравится. Когда я пришел, Третьей ОШБ еще не было, был "Азов-Киев", и вот на полигоне по специальностям нас начали плюс-минус распихивать, кто захотел пулемётчиком, кто - сапёром. И просто заходят в палатку: надо, чтоб кто-то был медиком. И все сидят такие. Я говорю: "Ну, давай". Вот так и началось.
– В Бахмуте у меня была куча раненых в малюсеньком подвальчике. Нормальной эвакуации не было - переправу разбомбили. Прикинь наш день: утром встаём, штурмуем, "трёхсотые", "двухсотые", все раненые проходят через меня, я просто каждому что-то там латаю, что-то делаю из их аптечек, меня вечером забирают в говне, в грязюке, приезжаю, ложусь на спальник, закрываю глаза на секунду, открываю – утро! Напяливаю грязные штаны – и обратно.
И так несколько дней подряд.
– За три года войны я научился не строить планов, потому что время и потеря товарищей показывают, что планов строить никак нельзя. Ну, это факт.
– У нас в бригаде реально следят за тем, чтобы мы в нормальных условиях жили, вернувшись с позиций, чтобы можно было помыться, в кафешку сходить, людей обычных повидать, ночью поспать в тепле. И ты просто видишь, когда на тебя, – извините за фразу, – не забивают хер. Когда даже один малюсенький солдатик, который только пришёл, ценен для командира. Его селят к хорошим пацанам, он сразу втягивается, они сразу вместе... И человек набирается мотивации. Это классно.
А я знаю чуваков, которые, вернувшись с "нуля", жили в блиндажах, и их выпускали в магазин только по двое-трое и только раз в несколько дней. Ну разве ж это дело?
Я не хочу, чтобы побратимы обо мне грустили
– Я считаю – сейчас, на данный момент, – что грусть по человеку, который погиб на фронте – очень эгоистичная фигня, все эти "на кого ты нас покинул!" – это ж вы себя жалеете. А для меня так: человек, который отвоевал, сделал своё дело, внёс лепту в восстановление нашей нации, в защиту своих людей, страны, который при этом понимал с самого начала, что может погибнуть, - это какая-то высшая степень самоотдачи, самопожертвования. Надо же максимально уважать желание и волю того, кто пожертвовал собой. В общем, если что, я не хочу, чтобы побратимы обо мне грустили, хочу, чтобы просто помнили.
Тут Тичер, постоянно, как оруженосец, находящийся рядом со мной и очень меня этим смущающий, говорит:
– Но, кстати, есть люди, которые, если бы не война, никогда бы не поняли, на что они способны.
Сказано верно – и про Вагона в том числе.
Но слишком страшна и огромна – да просто невозможна – цена этого понимания.
Я ложусь спать в общей комнате на топчан, скрючившись под своим пальто, и не могу заснуть от холода, пока заботливый охранник не дает мне спасительное термальное одеяло золотого цвета. Оно страшно шуршит, и я боюсь шевельнутся, чтобы не разбудить двоих парней, которые спят по соседству. Тичер, как галантный кавалер, устраивается полусидя на диване.
Раненых нет.
Утром в маленьком узком помещении, заставленном коробками с едой, куда все приходят перекусить, я встречаю вчерашнюю девушку с котенком. Зовут ее Настя, она родилась в Донецке, и там до сих пор живет семья ее папы. Папа был шахтером, пошел воевать и погиб на войне, а маленький городок Селидово в шестидесяти километрах от Донецка, в котором Настя с родителями жила с трех лет, в октябре 2024 года был занят российскими войсками…
Получается, передо мной сидит девушка, у которой моя страна убила папу, отняла дом, родню, город и продолжает калечить ее молодую прекрасную жизнь, отбирая молодость.
– Вы будете со мной разговаривать, Настя? – спрашиваю я.
– Да, – отвечает она. – Буду.
Это было очень тяжело.
Но очень важно и нужно.
Привожу наш разговор почти полностью, дополнив его отрывками из нашей последующей переписки:
Позывной Равлик (улитка). Мобилизована 24 октября 2022 года. В части официально с 1 ноября.
– Война для меня началась в 2014 году и никогда не прекращалась, тогда я впервые потеряла дом, полноценную связь с частью семьи, и тогда же впервые почувствовала, что ни я, ни мои родные никогда не будут в безопасности на востоке, потому что там враг, и это то, что очень трудно понять людям из других регионов. У моего папы были более нейтральные взгляды, чем у меня и у мамы, мама у меня преподаватель истории Украины.
Вся его семья была там. А получается, что мы все ему говорим, что там враги
Вся папина семья оставалась в Донецке, ему было очень трудно находиться в Селидово, он часто к семье ездил: еду привозил, навещал, когда они болели. И там все ему рассказывали, что Украина стреляет, а брат родной еще добавлял, что "Украина стреляет по твоим родителям". Ему было очень тяжело, у него было не много друзей, а вся его семья была там. А получается, что мы все ему говорим, что там враги… И ему было, наверное, тяжелее всех.
– Представляю, как ему было трудно выбрать. Но всё-таки он выбрал вас. Будущее. Когда выбираешь детей, выбираешь будущее, а когда родителей, то прошлое. Как бы это жёстко не звучало. Он выбрал тебя.
– Да, – отвечает Настя и плачет.
– Ты не должна об этом говорить, если не хочешь, – вмешивается Тичер. – И вообще, мы можем перестать…
– Нет, – она делает паузу и дальше говорит медленно, сдерживая слезы. – Я хотела бы о нем говорить. Хотела, чтобы о нем знало много людей. Просто это все трудно принять. Я очень тяжело это переношу.
– Вы были с ним друзьями?
– Да! Он со мной ходил в секцию по кикбоксингу и провожал и в школу, и в музыкальную. Ну это не так часто было, он очень много работал – посменно по двенадцать часов. И он уставал очень. Но когда бывал дома, мы общались, и даже книжки про Ведьмака всей семьей читали и обсуждали.
Настин папа работал на шахте "Новогродовская", там же работали Настин дед, его брат и прадед. В конце лета 2024 года в связи с приближением фронта работа шахты была приостановлена.
– Вот, она у меня на руке, – Настя задирает рукав, и я вижу татуированный подсолнух и два сразу узнаваемых новогродовских террикона как бы наплывающих друг на друга.
– Там рядом село Красный Яр, козацкое поселение, мои мама и бабушка оттуда, дедушка говорил, что мы все козаки, и все мое украинство от него и мамы: мама давала мне детские книжки на украинском, рассказывала разные истории, мы разрисовывали писанки, я была с ней на исторической конференции во Львове; она сумела мне объяснить, как трактовать события Революции Достоинства и почему они происходят, а большинство моего окружения, в том числе и в лицее в Донецке, где я училась, было скрыто или явно настроено пророссийски. Дедушка рассказывал о чумаках, которые ездили за солью, и они с мамой научили меня всем украинским песням, которые я знаю.
А папа был на все руки мастер, ремонтировал технику, мы даже дома ремонт самостоятельно делали. Потом я уехала в университет и как-то немного отдалилась. И где-то в двадцатом году мы начали хорошо общаться, по-взрослому, понимая друг друга.
– У тебя есть его фотографии?
– Да.
Она открывает мобильный и показывает папу, которого больше нет. На всех фото, где они вместе, папа улыбается, а Настя сияет от счастья.
И это простое счастье теперь отнято у Насти навсегда.
– Ты знаешь, как он погиб?
– Прилетел "Ланцет" в "эмку". Он сгорел, – отвечает Настя тихо.
– Эмкa" – это что?
– М-113. Бронетранспортер. Они возвращались с задания, и прилетел дрон прямо туда. Все погибли в машине. Мы потом не могли его опознать. Он просто весь был… черный…, четвертая степень ожогов всего тела, и перепутали тела. Папу доставили в Николаевскую область, а нам привезли кого-то другого.
я увидела преступления россиян, поэтому теперь не могу простить
И, поскольку мы не могли папу опознать, думали, вдруг это не он. Пока ждали ДНК, я писала в разные структуры, надеясь, что он где-то в плену или без вести пропал.
Потом пришло несовпадение по ДНК. Мне написала следовательница. И мы еще раз ездили смотреть. Нам не показали само тело, только фото. И второй человек - это был папа. Мы делали еще экспертизу. И это... ну, это был уже он. Его привезли из Николаева обратно. Там люди тоже не опознали. И тоже ждали свою экспертизу.
– Мне тебе нечего сказать, Настя, – шепчу я сквозь слезы.
Потому что не существует на свете слов, которые я могла бы сказать Насте, – девушке, у которой моя страна-убийца отняла все.
– Я хотела, чтобы там была я, а не он. Я бы тогда этого всего не видела. Не видела бы, как захватывают мой город. И как гибнут мои друзья. И папа. А я здесь... Простите...
– Да за что, Господи!
– И мне снится, как будто он мне написал, что все будет хорошо, и уехал. И я потом, ну, когда еще не пришло оповещение, спросила, все ли хорошо? И снится, что он отвечает. Ну, я знаю, что его телефон у мамы... и она заходит... просто чтобы не удалили аккаунт из Телеграма... ну, мне кажется, что он отвечает, но я знаю, что это не он.
– А где вы его похоронили?
– В Черкассах. Мы там тогда были на восстановлении. Нашли Аллею героев, договорились, там красиво. И там были похороны военные. С салютом. В следующем году, сказали, поставят памятник. И у меня там друзья приходят, цветы приносят и следят за могилой.
Знаете, самое обидное, что я даже не могу отомстить за это никак. Я не на боевой должности, и меня на нее не переведут, потому что я врач. А если и перевели бы, то я все равно не умею ничего.
– Ты думаешь, что, если ты возьмешь в руки автомат и убьешь пару-тройку уродов, тебе станет легче?
– Нет, но это будет справедливо.
– Справедливо, Настя, будет, если ты наперекор всему построишь жизнь. Это будет справедливо. А они…
– Я воспитана не то, чтобы в религиозной семье, но свое мировоззрение когда-то строила на детской Библии, на том, что нужно всех любить и всех прощать. Я так и пошла в медицину, потому что хотела спасать людей. И когда вторжение началось, все сбрасывали фото мертвых россиян, всяких – без конечностей, без головы... Я не могла на них смотреть, потому что, ну, это же люди... и я не могла их ненавидеть... а потом я увидела их преступления, поэтому теперь не могу простить. И я тогда пошла в церковь. Возле нас была красивая очень церковь. Русская, правда. РПЦ. Я пришла, говорю: «Вот как так? Это же наши враги. И мне очень стыдно, что я их ненавижу. Бог учил всех прощать, а я не могу». А священник тогда сказал, что это грех, и прощать нужно, и попросил отойти, покаяться, и чтобы я больше не приходила.
– Он сказал, что это грех, и все?
– Да. А передо мной как раз исповедовался военный в форме об этом же самом: как он их убивал, и ему тоже жаль. И я больше в церковь с тех пор не хожу. Ну, только вот ходила молиться за папу. И когда я говорю с побратимами, я понимаю, как это круто: они выживают и уничтожают врагов. Но все равно до сих пор воспринимаю врагов как людей и мне кажется, что я бы не смогла.
– У каждого свое предназначение на свете. Одни люди спасают, а другие убивают. И если ты не можешь убивать, то ты и не должна убивать. Если ты можешь спасать, ты должна спасать.
– А вдруг бы я могла, и толку от меня было бы больше.
– В убийстве?
– Ну, я была бы боевая единица.
– Почему ты думаешь, что было бы больше пользы? Здесь ты спасаешь жизни своих побратимов, украинцев, и ты умеешь это делать. Это же несравнимые вещи, Настя. У тебя лучшая профессия из всех возможных на земле. А сейчас еще и самая нужная.
– Ну, всегда кажется, что ты делаешь недостаточно, – отвечает она.
– Скажи, Настя, а что тебе дает работа здесь? Что забирает?
очень тяжело всякий раз, когда мы не можем спасти жизнь
– Дает чувство вовлеченности. До того, как пошла служить, все время казалось, будто мы здесь, а война, которая на самом деле у меня дома уже десять лет, она где-то там. А сейчас я понимаю, что вкладываю какую-то свою маленькую долю в то, что происходит.
– Особенно, когда вытаскиваешь человека с того света?
– Ну конечно, тут и радость за него, и гордость за себя. Быстрый дофамин. Чувство, что ты кому-то помог. Люди в реанимации редко говорят спасибо прямо в процессе, но само то, что ты видишь, что человеку стало лучше, очень вдохновляет.
И мне бывает очень тяжело морально всякий раз, когда мы не можем спасти жизнь. Не могу забыть мою первую в жизни констатацию смерти, это было 25 января 2023 года, тот боец закрыл собой другого. Его привезли как тяжелого раненого - не были уверены, жив он или нет. Я помогла его выгрузить, видимых ранений не было, но я подняла его веки и увидела большие карие глаза и пыль на неподвижной сухой роговице. Этому парню не было и двадцати лет, я записала его фамилию, имя и отчество, знаю, где он похоронен, хочу туда прийти и извиниться, что я ничего не смогла для него сделать…
Тичер прерывает наш разговор, пришла машина, надо возвращаться.
На стабике по-прежнему тишина.
И я только сейчас начинаю понимать, как же мне повезло.
P.S. А через несколько часов после моего отъезда сюда привозят парня с раскуроченной ногой, который наступил на «Лепесток», – маленькую, весом восемьдесят грамм, противопехотную мину.
Война вернулась.
День счастья на стабе продлился сутки.
Это был единственный такой день за целый месяц.